16 июня 1982 года. Нью-Йорк
Полагаю, наше сочинение близится к финалу.
Остался последний кусок страниц на двадцать.
Еще кое-что я сознательно решил не включать.
Я решил пренебречь самыми дикими, кровавыми и чудовищными эпизодами лагерной жизни. Мне кажется, они выглядели бы спекулятивно.
Эффект заключался бы не в художественной ткани, а в самом материале.
Я пишу - не физиологические очерки. Я вообще пишу не о тюрьме и зеках. Мне бы хотелось написать о жизни и людях. И не в кунсткамеру я приглашаю своих читателей.
Разумеется, я мог нагородить бог знает что.
Я знал человека, который вытатуировал у себя на лбу: «Раб МВД». После чего был натурально скальпирован двумя тюремными лекарями. Я видел массовые оргии лесбиянок на крыше барака. Видел, как насиловали овцу. (Для удобства рецидивист Шушаня сунул ее задние ноги в кирзовые прохаря.) Я был на свадьбе лагерных педерастов и даже крикнул: «Горько».
Еще раз говорю, меня интересует жизнь, а не тюрьма. И - люди, а не монстры.
И меня абсолютно не привлекают лавры, со временного Вергилия. (При всей моей любви к Шаламову.) Достаточно того, что я работал экскурсоводом в Пушкинском заповеднике...
Недавно злющий Генис мне сказал:
- Ты все боишься, чтобы не получилось как у Шаламова. Не бойся. Не получится...
Я понимаю, это так, мягкая дружеская ирония И все-таки зачем же переписывать Шаламова. Или даже Толстого вместе с Пушкиным, Лермонтовым, Ржевским?.. Зачем перекраивать Александра Дюма, как это сделал Фицджеральд? «Великий Гетсби» - замечательная книга. И все-таки я предпочитаю «Графа Монте-Кристо»...
Я всегда мечтал быть учеником собственных идей. Может, и достигну этого в преклонные годы.
Итак, самые душераздирающие подробности лагерной жизни я, как говорится, опустил. Я не сулил читателям эффектных зрелищ. Мне хотелось подвести их к зеркалу.
Есть и другая крайность. А именно - до самозабвения погрузиться в эстетику. Вообще забыто том, что лагерь - гнусен. И живописать его орнаментальных традициях юго-западной школы.
Крайностей, таким образом, две. Я мог рай сказать о человеке, который зашил свой глаз. И человеке, который выкормил раненого щегленка на лесоповале. О растратчике Яковлеве, прибившем свою мошонку к нарам. И о щипаче Буркове рыдавшем на похоронах майского жука...
Короче, если вам покажется, что не хватает мерзости, - добавим. А если все наоборот, опять же - дело поправимое...
Когда меня связали телефонным проводом, я успокоился. Голова моя лежала у радиатора парового отопления. Ноги же, обутые в грубые кирзовые сапоги, - под люстрой. Там, где месяц назад стояла елка...
Я слышал, как выдавали оружие наряду. Как лейтенант Хуриев инструктировал солдат. Я знал, что они сейчас вы дут на мороз. Дальше будут идти по черным трапам, вдоль зоны, мимо рвущихся собак. И каждый будет освещать фонариком лицо, чтобы солдат на вышке мог его узнать. Первым делом я решил объявить голодовку. Я стал ждать ужина, чтобы не притронуться к еде. Ужина мне так и не принесли...
Я слышал, как вернулись часовые. Как они зашли в оружейный парк. Как с грохотом швыряли инструктору через барьер подсумки с двумя магазинами. Как ставили в пирамиду белые от инея автоматы. И как передвигали легкие дюралевые табуретки в столовой. А затем ругали повара Балодиса, оставившего им несколько луковиц, сало и хлеб.
Но, как я догадался, забывшего про соль...
Трезвея от холода, я начал вспоминать, как это 6ыло:
Днем мы напились с бесконвойниками, которые пытались меня обнимать и все твердили:
- Боб, ты единственный в Устьвымлаге - человек!..
Затем мы отправились через поселок в сторону кильдима. Около почты встретили леспромхозовского фельдшера Штерна. Фидель подошел к нему. Сорвал ондатровую шапку. Зачерпнул снега и опять надел. Мы шли дальше, а по лицу фельдшера стекала грязная вода.
Потом мы зашли в кильдим и спросили у Тонечки бормотухи. Она сказала, что дешевой выпивки нет. Тогда мы закричали, что это все равно. Потому что деньги все равно уже кончились.
Она говорит:
- Вымойте полы на складе. Я вам дам по фунфурику одеколона...
Тонечка пошла за водой. Вернулась через несколько минут. От бадьи шел пар.
Мы сняли гимнастерки. Скрутили их в жгуты. Окунули в бадью и начали тереть дощатый пол. Мы с Балодисом работали добросовестно. А Фидель почти не мешал.
Потом мы выпили немного одеколона. Мы просто утомились ждать. Он страшно медленно переливался в кружки.
Вкус был ужасный, и мы закусили барбарисками. Мы жевали их вместе с прилипшей к ним оберточной бумагой.
Тонечка сказала: «На здоровье!»
Латыш Балодис подмигнул ей и спрашивает Фиделя:
- Ты бы мог?
А Фидель ему и отвечает:
- За миллион и то с похмелья...
Когда мы вышли, было уже темно. Над лесобиржей и в поселке зажглись огни.
Мы прошли вдоль конюшни, где стояли телеги без лошадей. Фидель затянул: «Мы идем по Уругваю!..» А Балодис схватил гитару и ударил ее об дерево. Обломки мы кинули в прорубь.
Я поглядел на звезды. У меня закружилась голова...
В этот момент Фидель полез на телеграфный столб. Да еще с перочинным ножом в зубах. Парень он был технически грамотный и рассчитывал что-нибудь испортить. Он забирался выше и выше. Тень от него стала огромной. Неожиданно он крикнул: «Мама!» - и упал с десятиметровой высоты. Мы бросились к нему. Но Фидель поднялся, отряхнул снег и говорит:
- Падать - не залазить!..
Стали искать нож. Балодис говорит:
- Видно, ты его проглотил.
- Пусть, - сказал Фидель, - у меня их два...
Потом мы отправились в казарму. Навстречу выехал хлебный фургон. Мы пошли вперед, не сворачивая. Водитель затормозил, свернул и поломал чью-то ограду...
Когда мы вернулись, служебный наряд чистил оружие. Мы зашли в столовую и поели холодного рассольника. Фидель хотел помочиться в бачок, который стоял на табурете. Но мы с Балодисом ему отсоветовали.
|